– Так просто взял и вошел? – спросил Гоша.

– Да. Но это было в легенде. В жизни такого не бывает.

– А может, и бывает?

Забыв о письмах и газетах, которые нужно было разнести, он стоял и о чем-то думал.

– Вы знаете дядю Васю? – спросил он меня.

– Какого дядю Васю?

– Водопроводчика и монтера.

– Ну, знаю. А в какой связи ты его вспомнил?

– Он тоже мне рассказывал о необыкновенных картинах, в которые можно войти и выйти.

– Уж не спьяну ли рассказывал?

– Нет, в трезвом виде. Дядя Вася мастер на все руки. Он изобретатель.

– Изобретатель? А что он изобретает?

– Налаживает связь между нашим миром и тем, в котором вещи не имеют тяжести.

– Разве может быть такой мир?

– Дядя Вася там бывал.

– Брось-ка, Гоша! Этот монтер начитался фантастики. Дурачит тебя, а заодно и себя тоже.

Гоша смутился. Своим смущением он словно хотел закрыть дядю Васю и дяди Васин мир от грубого вторжения, от чужих, лишенных чуткости слов, от всего того, что называют житейской прозой.

По-видимому, дядя Вася тоже был романтик, хотя и не разносил писем, а молча, не пуская никого в свою душу, чинил водопровод или возился с электропроводами.

– Ну ладно, Гоша. Я не против фантастики, если она на научной основе. Я все-таки материалист. И, рассказывая старинную легенду, я хотел тебе внушить поэтическую мысль. Не надо эту мысль понимать слишком буквально. Художник вошел в свою картину не физически, а только духовно. Картина стала его духовным домом. Он слил себя со своим воображением. Понимаешь, Гоша?

– Понимаю.

– А о каких картинах говорил тебе монтер?

– О необыкновенных. Эти картины он видел там…

– Где?

– Не знаю. Но он говорил, что рядом с нами есть еще один мир.

– Он шутит, Гоша. Другие миры существуют только в фантастических романах.

И тут я подумал о монтере и водопроводчике дяде Васе Анютиными словами. Я подумал: «И у него тоже не все дома».

Эту формулу я постарался примерить к человеку среднего возраста и средней наружности, часто встречавшемуся мне то на лестнице, то во дворе, а до переезда ко мне Анюты – в буфете с нежным названием «Снежинка». Дядя Вася был такой, как все. Даже слишком такой, больше чем надо. А романтический почтальон Гоша пытался выдать его за «пришельца». Я не случайно взял слово «пришелец» в кавычки, потому что без кавычек оно звучало бы глупо, как глупо и нелепо звучат другие подобные слова из инфантильного словаря научной фантастики, рассчитанного на невзыскательный вкус подростка. Но Гоша и был в сущности подростком, и это слово не резало его слух, а, как казалось Гоше, вполне подходило, чтобы придать вечно небритому водопроводчику таинственный вид и включить его в один ряд с персонажами книг, которые Гоша брал в районной библиотеке.

Но только наступила ночь и я уснул под новым байковым, купленным в «Пассаже» одеялом рядом с посапывающей Анютой, как в мой будничный сон тихо вошел монтер (он же водопроводчик) и начал налаживать связь с иным измерением, которое послало этого не успевшего побриться человека (в мужской парикмахерской на углу Щорса и Гатчинской вечная очередь). Все было логично, кроме одной детали: наяву моя картина стояла в мастерской, а во сне она вдруг оказалась в нашей с Анютой комнате, где ей было бы не поместиться из-за малого метража и обилия мебели.

Дядя Вася, он же пришелец (на этот раз без кавычек, сны кавычек не признают), стал объяснять мне, что он хочет мне помочь войти в картину, но для этого сначала надо подключить мой лес к той находящейся рядом Вселенной, где несколько иная геометрия, не совсем согласованная с нашими привычками.

По-видимому, во сне я стал метаться и кричать, и Анюта милосердно разбудила меня своей пухлой, кустодиевской рукой. Она разбудила меня, и я снова уснул. И снова оказался наедине с дядей Васей, уже сумевшим наладить связь и подключившим мою картину к другому миру, который, совсем как в древней легенде, звал меня.

17

Случилось так, что действительно ко мне пришел монтер (он же водопроводчик) дядя Вася, и пришел не во сне, а наяву, и не на квартиру, а в мастерскую. Привело его ко мне не столько дело, сколько нужда. Монтер пришел занять у меня трешку. Я понял, для чего ему понадобилась трешка, но отказать не сумел. Дядя Вася взял мою трешку, и тут я посмотрел на его лицо. Лицо как лицо, как все давно не бритые, помятые жизнью и привычками лица. С таким лицом пороха не изобретешь. Где уж тут другое измерение?

Дядя Вася ушел, но, прежде чем уйти, бросил взгляд на мою незаконченную картину.

– Мыслимое ли дело, – пробормотал он, – написать лес. В этом нарисованном лесу можно и заблудиться.

Это сказал дядя Вася, монтер (он же водопроводчик), якобы присланный другим измерением в наш слишком обыденный мир. Но, по-видимому, присылая его сюда, другое измерение позаботилось о том, чтобы придать ему незаметную внешность, не бросающуюся в глаза.

Но только наступила ночь и я уснул, как он опять вошел в мой сон, и не только для того, чтобы вернуть мне занятую утром трешку, а поговорить со мной по душам.

– Хочешь попасть в другое измерение? – спросил он своим простуженно-сконфуженным голосом и почему-то подмигнул.

– Естественно, хочу, – ответил я. – Ведь я художник. Обыкновенный художник. Не Рембрандт и не Эль Греко. Член Союза художников. Но большим, очень большим художником, вроде Эль Греко, это удавалось. Им удавалось…

– И тебе удастся, – перебил он меня, – потерпи, Вот я займусь твоим «Лесом» и налажу связь.

– С кем и с чем?

– Не торопи меня. Что за дурацкая привычка торопить других и самому спешить как на пожар. У нас там не торопятся и не суетятся.

– Где это у вас?

– В том измерении, откуда я прибыл.

Я рассердился. Тоже мне, другое измерение. Приехал из Боровичей или со станции Мга, а разыгрывает из себя пришельца.

Тут я проснулся. Проснулась и Анюта. Но я не решился рассказать свой сон. Боялся упрека, что «пыльным мешком ударен». Смягченный синоним того, что у меня не все дома.

После фантастического сна реальность показалась мне почему-то прекрасной. Анюта в ночной рубашке, зевая и подрагивая, подошла к зеркалу, сразу же отразившему ее полные руки, пухлый рот, синие глаза, весь ее земной и одновременно небесный облик, созданный природой словно бы в соавторстве с такими несхожими мастерами, как Кустодиев и Александр Блок. Да, тут не обошлось без Блока, присовокупившего к земной плоти свою неземную лирическую мысль.

Она стояла, делясь, троясь, четверясь, и вдруг, повернувшись ко мне, спросила:

– Ну, а как твоя кукушка? Еще кукует?

– Кукует, – сказал за меня мой голос, не то извиняясь, не то оправдываясь.

Это был голос, мой голос, но отделившийся от меня, словно передаваемый по радио или по телевизору, голос странный и неприятный, как голос внезапно возникшего и приехавшего из другого города братца-близнеца.

– А знаешь, – и лицо Анюты стало еще более кустодиевским и земным, – я не хочу, чтобы она куковала. Не хочу! Понял? Я хочу, чтобы этого не было.

– Чего не было?

Она не ответила мне. Но за нее ответило зеркало, показавшее ее улыбку, отвергавшую все выходящее за пределы обыденного, как отвергала когда-то вульгарно-социологическая критика все, что было хоть чуточку оригинальным и поэтичным.

Да, это была реальность, хотя и выглядывающая из волшебного зеркала, но самая настоящая реальность, наступившая сразу после фантастического сна, в котором монтер дядя Вася возвращал мне помятую трешку и налаживал связь.

Реальность? Несомненно реальность, и даже больше того – обыденность. Но у этой обыденности было обличье самого настоящего и доподлинного сна. Я убедился в этом, когда пришел в мастерскую. Смирнов уже был на своем месте, стоял возле холста и писал очередной натюрморт, хмелея от желания уподобиться Сезанну. Занятый своим натюрмортом, он не заметил меня. Но тут я его окликнул. Я хотел узнать, откуда в мастерской появился причудливый предмет, по своей конструкции похожий на самогонный аппарат, собранный из разрозненных частей старой, побывавшей и в прошлом, и в будущем машины времени. Нечто пошло и вульгарно земное было привинчено грубыми гайками к чему-то явно неземному и космическому, и все это стояло здесь, рядом с моей неоконченной картиной, соединенное с ней довольно грубым проводом.